10.4.1 Есть в истории русской культуры особенность, которая,
будучи один раз подмечена, поражает сознание и становится
предметом тягостного раздумья.
10.4.2 При ознакомлении с античностью бросается в глаза наличие в
греческой мифологии разнообразнейших и весьма напряжённых
выражений Женственного Начала. Без Афины, Артемиды, Афродиты,
Деметры, без девяти муз, без множества богинь и полубогинь
меньшего значения олимпийский миф совершенно немыслим. Так же
немыслим героико-человеческий план греческой мифологии без
Елены, Андромахи, Пенелопы, Антигоны, Федры.
10.4.3 Нельзя себе представить духовного мира древних германцев
без Фрейи, Фригги, без валькирий, а их героического эпоса – без
образов Брунгильды, Гудруны, Кримгильды.
10.4.4 Ни в одной культуре женщина и Женственное не занимают в
пантеоне, мифологии и эпосе, а позднее – во всех видах
искусства столь огромного места, как в индийской. Богиня
Сарасвати и богиня Лакшми царят на высочайших тронах. Позднее,
но уже в течение двух тысяч лет брахманизм и индуизм воздвигают
тысячи храмов, ваяют миллионы статуй Великой Матери миров –
Кали-Дурги, зиждительницы и разрушительницы вселенной.
Живопись, поэзия, скульптура, драматургия, танец, философия,
богословие, культ, фольклор, даже быт – всё в Индии насыщено
переживаниями Женственного Начала: то жгучими, то нежными, то
строгими.
10.4.5 Не только пантеону – и эпосу каждого народа знакомы, в
большей или меньшей степени, образы женственного, народом
излюбленные и переносимые художниками из сказания в сказание,
из искусства в искусство, из века в век.
10.4.6 Что же видим мы в России?
10.4.7 На самой ранней, дохристианской стадии, в бледном
восточнославянском пантеоне – ни одного женскою имени,
сравнимого по вызываемому ими почитанию с Ярилой или Перуном.
10.4.8 В христианском пантеоне – полностью перенесённый к нам из
Византии культ Богоматери и поклонение нескольким –
византийским же – угодницам.
10.4.9 Народные легенды о св. Февронии Муромской вызывают только
чувство тягостного разочарования у всякого, кто раньше
познакомился с этим образом через его вариант в опере-мистерии
Римского-Корсакова.
10.4.10 Образ Ярославны едва намечен в «Слове о полку Игореве»; в
продолжении шестисот лет – ни сказка, ни изобразительные
искусства, ни поэзия даже не пытались дать более углублённого,
более разработанного варианта этого образа. Приближалось к
концу седьмое столетие после создания гениальной поэмы, когда,
наконец, образ Ярославны зазвучал по-новому в опере Бородина.
10.4.11 Весь колоссальный круг былин, и киевских, и новгородских,
лишён женских образов почти совершенно.
10.4.12 Если не считать занесённую Бог ведает откуда легенду об
Амуре и Психее, превратившуюся у нас в сказку об Аленьком
Цветочке, – во всём необозримом море русских сказок можно
найти, кажется, только один светлый женский образ с углублённым
содержанием: Василису Премудрую.
10.4.13 И такая пустыня длится не век, не два, но тысячу лет,
вплоть до XIX столетия.
10.4.14 И вдруг – Татьяна Ларина. Следом за ней – Людмила Глинки.
И – точно некий Аарон* ударил чудотворным жезлом по мёртвой
скале: поток изумительных образов, один другого глубже,
поэтичнее, героичнее, трогательнее, пленительнее: Лиза
Калитина, Елена из «Накануне», Ася, Зинаида, Лукерья из «Живых
мощей», княжна Марья Волконская, Наташа Ростова, Грушенька
Светлова, Марья Тимофеевна Лебядкина, Лиза Хохлакова,
Волконская и Трубецкая – Некрасова, Катерина – Островского,
Марфа – Мусоргского, мать Манефа и Фленушка –
Мельникова-Печёрского, бабушка в «Обрыве» Гончарова, бабушка в
«Детстве» Горького, «Дама с собачкой», «Три сестры» и «Чайка»
Чехова, «Олеся» Куприна и, наконец. Прекрасная Дама – Блока.
10.4.16 Это – прямое следствие разрыва, происшедшего между
Яросветом и Вторым уицраором.
10.4.17 После взятия Парижа второй демон великодержавия
преисполнился непомерной гордыни и чего-то близкого к тому, что
на языке психиатров называется манией величия. Инвольтируя царя
и других деятелей российской государственности, он добился
того, что форма Священного Союза была выхолощена от
первоначальной идеи, а внутри страны воцарился режим,
получивший прозвище аракчеевщины. Наконец, демиург поставил
перед Жругром требование, своего рода ультиматум: не мешать
восприятию Александром I демиургической инвольтации, которая
тогда сводилась, в основном, к внушению идеи о необходимости
немедленных коренных реформ: освобождению крестьянства и созыву
всенародного и постоянного Земского Собора. Уицраор отверг эти
требования. Тогда, в 1819 году, санкция демиурга была с него
снята, и Яросвет впервые обратил своё светоносное оружие против
Жругра: часть цитадели игв в Друккарге была разрушена;
инвольтация Навны, до тех пор тщетно силившаяся пробиться
сквозь эти вековые средостения к сознанию творческих слоёв
сверхнарода, получила, наконец, доступ к ним. В высшей степени
знаменательно то, что рождение первого образа из женского
пантеона России – Татьяны Лариной – падает именно на годы,
последовавшие за 1819. Между обеими иерархиями началась
открытая борьба. Одним из её видов – со стороны уицраора – было
насильственное обрывание жизни в Энрофе тех людей, которые были
носителями светлых миссий, и в непосредственной связи с этим
находятся трагические смерти, вернее, умерщвления Грибоедова,
Пушкина, Лермонтова, омрачение и запутывание в безвыходных
противоречиях Гоголя, Александра Иванова, Мусоргского, Льва
Толстого, преждевременные смерти Владимира Соловьёва и Чехова.
10.4.18 История вестничества в русской литературе – это цепь
трагедий, цепь недовершённых миссий.
10.4.19 Но он (не рок, а уицраор, а иногда даже сам Урпарп) –
умерщвлял одних, а на смену являлись новые. И в этом ряду
особое значение имеет деятельность великого писателя,
обладавшего высшею степенью художественной одарённости:
Тургенева.
10.4.20 Конечно, тургеневские образы «лишних людей» очень жизненны
и очень интересны для историка. Но – только для историка.
Материала, привлекательного для психолога, в фигурах Рудина,
Лаврецкого или Литвинова, на мой взгляд, не заключено, а
интереса метаисторического никто из них не возбуждает потому,
что не выражает и не отражает ни метаисторических сущностей, ни
метаисторических процессов. Симптоматичнее других, разумеется,
фигура Базарова, но огромное метаисторическое значение
тургеневского творчества всё же совсем в ином.
10.4.21 Миссия Тургенева заключалась в создании галереи женских
образов, отмеченных влиянием Навны и Звенты-Свентаны.
10.4.22 То ли вследствие своеобразной, ущербной личной судьбы, а
может быть – и в связи с какими-то более глубокими, врождёнными
свойствами темперамента своего и дарования, Тургенев более чем
кто-либо из писателей его поколения понимал и любил любовь
только в её начальной поре: он – гениальный поэт «первых
свиданий» и «первых объяснений». Дальнейший ход событий ведёт
каждый раз к катастрофе, причём совершается эта катастрофа ещё
до того, как судьбы любящих соединились. Может быть, тут
сказалось и известное предубеждение писателей предыдущих эпох,
полагавших, будто «счастливая любовь» – тема бессюжетная и
неблагодарная. Но правильнее, кажется, усмотреть в этой
особенности тургеневских романов и повестей отражение
определённого жизненного опыта: материала для иного развития
любовного сюжета этот опыт Тургеневу не дал.
10.4.23 И всё же он попытался преодолеть эту свою ущербность. Одна
из чудеснейших его героинь, Елена, соединяется, как известно, с
Инсаровым, становится спутницей его по всем излучинам пути и
соучастницей его жизненного подвига. Но, наметив, таким образом,
выход из ущербного круга, Тургенев не смог найти в запасе своих
жизненных впечатлений такого материала, который позволил бы ему
этот сюжет разработать и облечь в художественную плоть и кровь.
Даже более: уже соединив обоих героев в их общем жизненном
деле, Тургенев поддался свойственной ему любовной меланхолии и
заставил Инсарова умереть, а Елену – в одиночестве продолжать
начатое дело мужа. Да и особенности тургеневской эстетики любви
продолжали сказываться: по-видимому, его особенной,
художественной любовью пользовались именно те коллизии, и
только те, где звучала непременная нота печали, надлома,
разрыва между мечтой и действительностью, – щемящая мелодия
грусти о непоправимом. Другие коллизии, очевидно, казались ему
недостаточно красивыми. Так, есть люди и даже целые эпохи,
которым руина представляется поэтичнее любого здания, живущего
всей полнотой жизни. Но если мы вспомним, что в его эпоху Навна
продолжала оставаться пленницей Жругра, а цитадель игв была
разрушена Яросветом только в незначительной части, то
ущербность тургеневских поэм о любви перестанет казаться нам
следствием только ущербности его собственных личных коллизий и
будет понята во всей своей объективности и закономерности.
10.4.24 И всё-таки Елена – первый образ русской женщины,
вырывающейся из вековой замкнутости женской судьбы, из узкой
предопределённости её обычаем, и уходящей в то, что считалось до
тех пор уделом только мужчины: в общественную борьбу, на
простор социального действия. Женственно-героическая линия, та
линия Навны, у истоков которой на заре русской культуры
возвышается монументальная фигура княгини Ольги, позднее –
Марфы Посадницы и боярыни Морозовой, а в эпоху,
предшествовавшую Тургеневу, – фигуры жён декабристов, – эта
линия поднялась в образе Елены на новый уровень и нашла впервые
своё художественное воплощение.
10.4.25
10.4.26 Но ещё значительнее другой образ, с которым мы знакомимся
по художественному воссозданию его Тургеневым; значительнее,
между прочим, и потому, что в нём он поведал не о вступлении
русской женской души на путь к праведности, но о праведности
как таковой, уже достигнутой и земную дорогу завершающей. Это –
Лукерья из потрясающего очерка «Живые мощи» – одной из жемчужин
русской литературы. Что о нём сказать? В нём всякое слово полно
углублённого смысла; не комментировать, а только вчитываться да
вчитываться надо в этот шедевр. Здесь Тургеневым преодолено
всё: и собственная ущербность, и литературные предрассудки, и
воинствующе-мирской дух эпохи, и его не вполне правая (потому
что односторонне-страстная) любовь к молодости, и его вечный
страх перед недугами и смертью. Как известно, Лукерья не была
чисто творческим тургеневским образом: в «Живых мощах»
зарисована, много лет спустя, встреча писателя с бывшей
крепостной его матери. Может быть, он и сам не понимал до
конца, какая глубина таится в немудрёных словах Лукерьи, им
добросовестно воспроизведённых. Сомнительно, чтобы он сам верил
в то, что Лукерья уже «искупила свои грехи» и начинает искупать
грехи своих близких. Трудно допустить также мысль, будто он
понял символику – не символику, точнее говоря, а мистическую
реальность знойной нивы, которую жнёт Лукерья в своём «сне»,
серпа, становящегося серпом лунным на её волосах, и жениха –
Васю, нет, не Васю, а Иисуса Христа, приближающегося к ней
поверх колосьев. Это – из тех образов, пробовать истолковать
которые – значит, снижать их; на них, как выражается сам
Тургенев, «можно только указать – и пройти мимо».
10.4.27 Во всяком случае, женских образов этого плана и этого
уровня Россия до сих пор создала лишь два: деву Февронию и
Лукерью.
10.4.28 Тот, кто следит за изложением моих мыслей, ждёт, вероятно,
что после Тургенева я не уклонюсь от того, чтобы попытаться
охарактеризовать таким же образом остальных носителей дара
вестничества в русской литературе: Алексея Толстого, Тютчева,
Лескова, Чехова, Блока. Но рамки моей основной темы побуждают
меня отложить изложение мыслей о Тютчеве, Лескове и Чехове на
неопределённый срок, об Алексее Толстом – до специальной о нём
статьи, а характеристике Блока предпослать характеристику
другого деятеля: Владимира Соловьёва.
10.4.29 Какая странная фигура – Владимир Соловьёв на горизонте
русской культуры! – Не гений – но и не просто талант; то есть
как поэт, пожалуй, талант, и даже не из очень крупных, но есть
нечто в его стихах, понятием таланта не покрываемое.
– Праведник? – Да, этический облик Соловьёва был исключительным,
но всё же известно, что от многих своих слабостей Соловьёв при
жизни так и не освободился. – Философ? – Да, это единственный
русский философ, заслуживающий этого наименования безо всякой
натяжки, но система его оказалась недостроенной, большого
значения в истории русской культуры не имела, а за границей
осталась почти неизвестной. – Кто же он? Пророк? – Но где же,
собственно, в каких формах он пророчествовал и о чём? Может
быть, наконец, «молчаливый пророк», как назвал его
Мережковский, – пророк, знаменующий некие духовные реальности
не словами, а всем обликом своей личности? Пожалуй, последнее
предположение к действительности ближе всего, и всё-таки с
действительностью оно не совпадает.
10.4.30 Философская деятельность Соловьёва диктовалась намерением,
которое он очень рано для себя определил: подвести под
богословское учение православия базис современной положительной
философии. Часто, конечно, он выходил далеко за пределы этого
задания; на некоторых этапах жизни даже уклонялся от строгой
ортодоксии, вследствие чего, например, его капитальная работа
«La Russie et l'Eglise universelle»* даже не могла быть
опубликована в России. Но он постоянно был озабочен тем, чтобы
не оказаться в религиозных отщепенцах, и вряд ли что-нибудь
рисовалось ему в более отталкивающем виде, чем судьба
ересиарха.
10.4.31 И всё же он оказался – не ересиархом, конечно, но
предтечей того движения, которому в будущем предстоит ещё
определиться до конца и к которому православная ортодоксия, во
всяком случае сначала, быть может, отнесётся как к чему-то,
недалёкому от ереси.
10.4.32 Великим духовидцем – вот кем был Владимир Соловьёв. У него
был некий духовный опыт, не очень, кажется, широкий, но по
высоте открывшихся ему слоёв Шаданакара превосходящий, мне
думается, опыт Экхарта, Бёме, Сведенборга, Рамакришны,
Рамануджи, Патанджали, а для России – прямо-таки беспримерный.
10.4.33 Это – три видения, или, как назвал их сам Соловьёв в своей
поэме об этом, «три свидания»: первое из них он имел в
восьмилетнем возрасте во время посещения церкви со своею
бонной, второе – молодым человеком в библиотеке Британского
музея в Лондоне, а третье – самое грандиозное – вскоре после
второго, ночью, в пустыне близ Каира, куда он устремился из
Англии, преодолевая множество преград, по зову внутреннего
голоса. Отсылаю интересующихся и ещё незнакомых с этим
уникальным религиозным документом к поэме «Три свидания»: она
говорит сама за себя. Цитировать её в настоящее время я лишён
возможности, а передавать её содержание собственными словами не
дерзаю. Осмелюсь констатировать только, что Соловьёв пережил
трижды, и в третий раз с особенной полнотой, откровение
Звенты-Свентаны, то есть восхищение в Раорис, один из наивысших
слоёв Шаданакара, где Звента-Свентана пребывала тогда. Это
откровение было им пережито в форме видения, воспринятого им
через духовное зрение, духовный слух, духовное обоняние, органы
созерцания космических панорам и метаисторических перспектив –
то есть почти через все высшие органы восприятия, внезапно в
нём раскрывшиеся. Ища в истории религии европейского круга
какой-нибудь аналог или, лучше сказать, предварение такого
духовного опыта, Соловьёв не смог остановиться ни на чём, кроме
гностической идеи Софии Премудрости Божией. Но идея эта у
гностика Валентина осложнена многоярусными спекулятивными
построениями, с опытом Соловьёва, по-видимому, почти ни в чём
не совпадавшими, тем более, что он сам считал какие бы то ни
было спекуляции на эту тему недопустимыми и даже
кощунственными. Идея эта не получила в историческом
христианстве ни дальнейшего развития, ни, тем более,
богословской разработки и догматизации. Это естественно, если
учесть, что эманация в Шаданакар великой богорождённой
женственной монады совершилась только на рубеже XIX века, –
метаисторическое событие, весьма смутно уловленное тогда Гёте,
Новалисом и, может быть, Жуковским. Поэтому до XIX века
никакого мистического опыта, подобного опыту Соловьёва, просто
не могло быть: объекта такого опыта в Шаданакаре ещё не
существовало. В эпоху гностицизма воспринималось другое:
происшедшее незадолго до Христа низлияние в Шаданакар сил
Мировой Женственности, не имевшее никакого личного выражения,
никакой сосредоточенности в определённой богорождённой монаде.
Эхо этого события достигло сознания великих гностиков и
отлилось в идею Софии. В восточном христианстве образ Софии
Премудрости Божией всё-таки удержался, хотя и остался никак не
связанным с православною богословскою доктриной и даже как-то
глухо ей противореча. Слабые попытки увязать одно с другим
приводили только к абсурду, вроде понимания Софии как
условно-символического выражения Логоса, Христа.
10.4.34 Сам Соловьёв считал, что в девяностых годах прошлого века
для открытой постановки вопроса о связи идеи Софии с
православным учением время ещё не пришло. Он хорошо понимал,
что вторжение столь колоссальной высшей реальности в
окостеневший круг христианской догматики может сломать этот
круг и вызвать новый раскол в церкви; раскол же рисовался ему
великим злом, помощью грядущему антихристу, и он хлопотал, как
известно, больше всего о противоположном: о воссоединении
церквей. Поэтому он до конца своей рано оборванной жизни так и
не выступил с провозвестием нового откровения. Он разрешил себе
сообщить о нём лишь в лёгком, ни на что не претендующем
поэтическом произведении. Личная же скромность его и глубокое
целомудрие, сказывающиеся, между прочим, в кристальной ясности
языка даже чисто философских его работ, подсказали ему –
окружить повесть о трёх свиданиях, трёх самых значительных
событиях его жизни, шутливым, непритязательно-бытописующим
обрамлением. Поэма осталась мало известной вне круга людей,
специально интересующихся подобными документами, – круга, у нас
немногочисленного даже и перед революцией, а ныне и вовсе
лишённого возможности как-либо проявлять себя вне стен своих
уединённых комнат. Но влияние этой поэмы и некоторых других
лирических стихотворений Соловьёва, посвящённых той же теме,
сказалось и на идеалистической философии начала века –
Трубецком, Флоренском, Булгакове – и на поэзии символистов, в
особенности Блока.
10.4.35 Из всего только что сказанного как будто бы ясно, что
грядущее рождение Звенты-Свентаны в Небесной России силами
демиурга Яросвета и Навны имеет к идеям Соловьёва самое прямое
отношение, ибо Звента-Свентана – это не что иное, как выражение
Женственной ипостаси Божества для Шаданакара. Всякому ясно,
следовательно, что такие идеи, вытекающие из откровения Вечной
Женственности, не совпадают с пониманием Троичности в
ортодоксальном христианстве. И не удивительно, что В. Соловьёв,
пёкшийся о воссоединении христианства, а не о его дальнейшем
дроблении на конфессии и секты, не торопился оглашать свой
пророческий духовный опыт.
10.4.36 Была, вероятно, и вторая причина. Хорошо знакомому с
историей религии Соловьёву не могли быть неизвестны факты,
показывающие, что вторжение в религиозные организации и в культ
представлений о различии божественно-мужского и
божественно-женского начал чревато исключительными опасностями.
Понятые недостаточно духовно, недостаточно строго отделённые от
сексуальной сферы человечества, вторжения эти ведут к
замутнению духовности именно сексуальной стихией, к
кощунственному отождествлению космического духовного брака с
чувственной любовью и, в конечном счёте, к ритуальному
разврату. Насколько можно судить, положительный опыт –
лицезрение Звенты-Свентаны в этом облике сверхчеловеческой и
сверхмирской женственной красоты – был для Соловьёва настолько
потрясающим, настолько несовместимым ни с чем человеческим или
стихийным, что духовидца с тех пор отталкивали какие бы то ни
было спуски в слои противоположных начал. Он знал, и хорошо
знал, о существовании Великой Блудницы и о возможных страшных
подменах, подстерегающих всякое недостаточно чёткое,
недостаточно окрепшее сознание, уловившее зов Вечно-Женственного
сквозь замутняющие слои страстных, противоречивых
эмоций. Но существование великой стихиали человечества – Лилит,
ваятельницы и блюстительницы плоти народов, осталось,
по-видимому, для него неясным. Он употребляет раза два или три
выражение «простонародная Афродита», но, очевидно, разумеет при
этом неопределённое смешение двух начал: стихиального и
сатанинского. Их спутанность, нерасчленённость в представлениях
Соловьёва – несомненна. Но указание на подстерегающую в этом
направлении опасность, сделанное хотя бы в такой неотчётливой
форме, было всё же необходимо в высшей степени. После
происшедшего с Александром Блоком можно только пожалеть, что
это предупреждение Соловьёва не было сделано с большею
разработанностью.
10.4.37 В том, что миссия Соловьёва осталась недовершённой, нет ни
капли его собственной вины. От перехода со ступени духовидения
на ступень пророчества его не отделяло уже ничто, кроме
преодоления некоторых мелких человеческих слабостей, и вряд ли
может быть сомнение в том, что, продлись его жизнь ещё
несколько лет, эти слабости были бы преодолены. Именно в
пророчестве о Звенте-Свентане и в создании исторических и
религиозных предпосылок для возникновения Розы Мира заключалась
его миссия. Тогда Роза Мира, вернее, её зерно, могло бы
возникнуть ещё внутри православия, его изменяя и сближая со
всеми духовными течениями правой руки. Это могло бы произойти в
России даже в условиях конституционной монархии. Соловьёв
должен был бы принять духовный сан и, поднимая его в глазах
народа на небывалую высоту авторитетом духовидца, праведника и
чудотворца, стать руководителем и преобразователем церкви.
Известно, что в последние годы жизни перед внутренним взором
Соловьёва всё отчётливее раскрывались перспективы последних
катаклизмов истории и панорама грядущего царства Противобога, и
он сосредоточился на мечте о воссоединении церквей и даже о
будущей унии иудаизма и ислама с христианством для борьбы с
общим врагом – уже недалеко во времени рисовавшимся пришествием
антихриста. В его письмах имеются бесспорные доказательства,
что в подготовке общественно-религиозного сознания к этой
борьбе он видел в последние годы своё призвание. Мы не можем
знать, в каких организационных и структурных формах
религиозности совместил бы он преследование этой задачи с
пророческим служением Вечной Женственности. Формы эти зависели
бы не от него одного, но и от объективных условий русской и
всемирной истории. Но и само течение этой истории было бы иным,
если бы первые тридцать лет двадцатого столетия были бы озарены
сиянием этого светлейшего человеческого образа, шедшего прямой
дорогой к тому, чтобы стать чудотворцем и величайшим визионером
всех времён.
10.4.38 Призвание осталось недовершённым, проповедь –
недоговорённой, духовное знание – не переданным до конца
никому: Соловьёв был вырван из Энрофа в расцвете лет и сил тою
демонической волей, которая правильно видела в нём
непримиримого и опасного врага.
10.4.39 Обаяние его моральной личности, его идей и даже его
внешнего облика – прямо-таки идеального облика пророка в
настоящем смысле этого слова – воздействовало на известным
образом преднастроенные круги его современников чрезвычайно, и
это несмотря на всю недоговорённость его религиозного учения.
За 15 лет, протёкшие от его смерти до революции, было
издано многотомное собрание его сочинений и появилась уже целая
литература о Соловьёве и его философии. Работа эта была
оборвана на сорок с лишним лет с приходом предшественников
того, о ком он предупреждал. Подобно завесе гробового молчания,
опущенной на весь отрезок жизни Александра Благословенного
после Таганрога, глухая вода безмолвия сомкнулась и над именем
Владимира Соловьёва. Его сочинения и работы о нём были сделаны
почти недоступными, и имя философа проскальзывало только в
подстрочных примечаниях к стихам Александра Блока, как имя
незадачливого идеолога реакции, внушившего молодому поэту
кое-какие из наиболее регрессивных его идей. Философская
бедность России повела к провозглашению вершинами философии
таких деятелей XIX столетия, в активе которых числятся только
публицистические, литературно-критические или научно-популярные
статьи да два-три художественно беспомощных романа.
Единственный же в России философ, создавший методологически
безупречный и совершенно самостоятельный труд «Критика
отвлечённых начал», замечательную теодицею «Оправдание добра» и
ряд провидческих концепций в «Чтениях о богочеловечестве»,
«Трёх разговорах», «России и Вселенской церкви», – оказался как
бы не существовавшим. Дошло до того, что целые интеллигентные
поколения не слыхали даже имени Владимира Соловьёва,
покоящегося на московском Новодевичьем кладбище под
обескрещенной плитой.
10.4.40 Что в Синклите России могуч Пушкин, велик Достоевский,
славен Лермонтов, подобен солнцу Толстой – это кажется
естественным и закономерным. Как изумились бы миллионы и
миллионы, если бы им было показано, что тот, кто был позабытым
философом-идеалистом в России, теперь досягает и творит в таких
мирах, куда ещё не поднялись даже многие из светил Синклита.